— Я ее честность не хвалю, однако, согласитесь, что между мелким жульничеством и зверским убийством — дистанция огромного размера, — заметил Голубев.
— Э, мил человек, кто почал с подчистки, тот уж не остановится, покатится по тому шляху до душегубства. На Лукьяновке любой тебе скажет, шо це дило зробила Сибирячка и ее дружки, больше некому. А Менделя не трожь, он тут ни с якого боку, — убежденно сказал Захарченко.
Голубеву надоело с ним спорить, и он спросил:
— Куда съехали ваши жильцы?
— Не знаю и знать не желаю. Наняли фатеру где-то неподалеку, пошукай.
Вера Чеберяк, действительно, поселилась неподалеку от прежнего дома, и первая же встречная баба показала ее новое жилье в лукьяновском проулке. Голубев перепрыгнул через повалившийся плетень и подошел к крыльцу, на ступеньках которого сидел мужчина, занятый сворачиванием цигарки.
— Вера Владимировна дома? — спросил студент.
— Вали отсюдова, — отрывисто бросил мужчина, слюнявя папиросную бумагу.
Лицо его было грубым, с тяжелым подбородком, с глубокими складками, словно наскоро вытесанными плотником при помощи самого незатейливого инструмента. Черный как смоль, он напоминал цыгана. Косая челка закрывала покатый лоб и массивные надбровные дуги.
— И не подумаю. А будешь грубить, научу тебе вежливому обращению, — предостерег Голубев, принимая боксерскую стойку.
Сидящий на крыльце мужчина не производил впечатление силача. Но не успел студент сделать и шага к дверям хаты, как мужчина, не поворачиваясь и не меняя позы, неожиданно и стремительно выбросил вперед растопыренную пятерню. На боксерском ринге Голубев мог нокаутировать даже сильного любителя, но то на ринге, с рефери, командующим «Брек!», с секундантами, которые обмахивают боксера в перерывах между раундами. Перед приемчиками, отработанными в тюремных камерах и арестантских вагонах, студент был совершенно беспомощен. Он пропустил подлый финт когтистой пятерни, а когда вскрикнул от слепящей боли в глазах, его ударили еще раз — локтем в пах, и он как подкошенный рухнул на крыльцо. В следующее мгновение он ощутил на шее лезвие финки.
— Не сучи копытами, легавый! Перо вставлю!
Голубев при всем желании не смог бы пошевелиться. При падении он сильно стукнулся затылком о ступеньку и лежал беспомощный и недвижимый. Откуда-то из тумана донесся голос Веры, выскочившей на крыльцо.
— Плис, ты шо, взбесился! То ж мой знакомый, студент. Убери перышко. Ты его часом не пришил?
— Не, тильки вырубил фраера. Нехай полежит… Ну шо, скумекала?
— Как ни крути, а надо брать на себя магазин Адамовича.
— Сука! Бубнового туза мне шьешь?
— Ты рассуди, что лучше: четыре года али двадцать лет каторги?
— Нема моего согласия на нары.
— Дубина! Борька и Рыжий все скумекали. Еще повезло, что в то время подломили Адамовича, иначе гулять бы по бессрочной. А четыре года — тьфу, ты ж не простым жиганом в общей шпанке пойдешь, тебя сразу иваном признают.
— Меня, значит, галетником в трюме повезут, а ты по Киеву хвостом трясти будешь! Через твои гулянки, шалава, погорели! Ты чому с газетчиками корешилась? Ссучилась до того, шо пропечатали в газете.
— Ага! Как барахло сбывать, так я нужна и знакомства мои нужны… Ну вот что, я тебе по-родственному совет дала, дальше как знаешь. Мне о себе тоже подумать надо. Как бы мне самой бубнового туза на спину не нацепили! Согласен на мой план?
— Треба обмозговать.
— Мозгуй… Ко мне на хазу больше не ходи, легавых полно. Ступай огородами.
Минут через пять Голубев почувствовал прикосновение влажного платка к вискам. Вера Чеберяк спросила его:
— Очнулся?
— Кто… это… был? — выдавил сквозь разбитые губы Голубев.
— Братишка мой Плис. Что же ты полез в хату, не спросясь? Плис этого не любит. Скажи спасибо, что я вовремя на крыльцо выскочила.
Тяжело ворочая языком, Голубев сказал:
— Плис… Сингаевский… О нем написала «Киевская мысль»…
— Читал уже? Все вранье! Змея подколодная — этот репортер Бразуль. Зимой, когда у меня злоба была на Павлушу Мифле, он подъехал тихой сапой и все, что я ему по-бабьи наболтала, тиснул в своей газете. Обещал, что до суда не дойдет, что я могу разукрасить дело, как хочу, лишь бы им выцарапать Менделя из тюрьмы. Точно помню его слова: «Прокурор Чаплинский поедет в Петербург за медалью, а мы тут и ахнем, выйдет для них большой скандал». Они и сейчас вокруг меня ходят — Бразуль с этим Красовским, который раньше в сыскном служил. Вызывают меня записками на электрическую станцию, а оттуда идем в ресторан третьей артели или в Северный на Большой Владимирской. Там в отдельном кабинете накрывают стол — вино, закуска, видать, гроши у них есть. Угощают и уговаривают взять убийство на себя. Давно уговаривают, начали еще с Харькова, куда меня возили на встречу с человеком от еврейского общества. Его представили как члена Государственной думы. Только навряд ли. Как вернулись в Киев, мне Бразуль говорит: «До свидания, Вера Владимировна. Идите домой, только не оглядывайтесь». Ну, я, конечно, зашла за угол вокзала, выглянула осторожненько. А репортер-то шасть к вагону первого класса, а оттуда спускается тот самый важный господин, что был в Харькове. Нашим же поездом в Киев вернулся. Месяца два или три назад я встретила его в коридоре окружного суда, только он, як меня завидел, сразу шмыгнул в какую-то комнату. Он из себя полный, среднего роста, без бороды, усики черные, голова с проплешиной, глаза карие, навыкате, — с полицейской точностью перечислила приметы Вера Чеберяк.