— Я своим взглядам не изменяю. Я убежденный антисемит и всегда имел мужество открыто повторять пророчество Достоевского «Жиды погубят Россию!». Однако, разве не ясно, что задуманный вами нелепый процесс в первую очередь ударит по русским национальным интересам? Студент Голубев честный, но недалекий малый. Он по-детски наивен, но вы-то искушенный юрист! Вы прекрасно знаете, что все улики против Бейлиса сводятся к показаниям фонарщика Казимира Шаховского, который якобы видел, как евреи тащили Ющинского к печи. Сделайте милость, ваше превосходительство, объясните, как при таких условиях чуть ли не публичное похищение мальчика не было обнаружено в тот же день и даже в ту же минуту? Как эти бессмысленные показания Шаховского и его супруги могут трактоваться в значении оснований для предания Бейлиса суду?
Чаплинский, смущенный напором депутата, пробормотал, что кроме показаний Шаховского в обвинительный акт включено множество других свидетельств. Шульгин пренебрежительно отмахнулся.
— Полноте, ваше превосходительство! Чьи свидетельства? Арестанта Козаченко, который втерся в доверие к запуганному Бейлису, обещал ему помочь, уговорил дать ему записку на завод, а потом передал записку полиции? Вся история с отравлением свидетелей, которую поведал Козаченко, является его выдумкой. Подполковник Иванов, установивший наружное наблюдение за бывшим арестантом, неоднократно ловил его на лжи и противоречиях. Он врал одно, а следившие за ним филеры доносили обратное. На очной ставке Козаченко вынужден был признаться в том, что вводил полицию в заблуждение. Разве вам не докладывали, что Козаченко лживый тип? И что же? Вы включили лжесвидетельство в обвинительный акт. Подполковник Иванов был потрясен вашей недобросовестностью. Он знал еще моего отчима и уважает нашу семью, поэтому специально попросил меня о встрече, чтобы посоветоваться, как ему быть. Рассказал мне о том, как вы проигнорировали его предупреждение.
Чаплинский сокрушенно подумал, что киевская жандармерия никуда не годится. Жандармский подполковник разглашает конфиденциальные сведения! Пусть Шульгин депутат Думы, но ему не положено знать о деталях слежки. Прокурор сухо заметил, что не собирается, подобно некоторым жандармам, нарушать тайну следствия. Шульгин презрительно фыркнул, и в купе воцарилось напряженное молчание.
Замысловский вернулся в сопровождении буфетчика, захлопотавшего над столиком, но когда депутат предложил угощаться, прокурор наотрез отказался от коньяка и демонстративно взял стакан пустого чая. Общего разговора не получилось. Чаплинский и Шульгин старались не замечать друг друга.
Так они провели всю дорогу. Днем Замысловский дремал, растянувшись на диване и накрывшись номером черносотенной «Земщины», Шульгин читал волюмчик французского романа, а Чаплинский протер глазок во льду на окне и смотрел на проносившиеся мимо запорошенные снегом леса. Он много раз проделывал путь из Киева в Петербург и всякий раз удивлялся непохожести России на южную степную Малороссию. Россия была бесконечной и безлюдной. Следа человека не было заметно в самом центре страны. Только сплошная стена деревьев, изредка прерываемая белыми полями. За далекими лесами разгоралось пожарище. Шульгин сказал проснувшемуся Замысловскому:
— Опять общинники подпустили красного петуха хуторянам. Крепко они не любят столыпинских отрубников. Выделишься из общины, поднимешь хозяйство — тут тебя и подпалят.
— Друг дружку едят, с того и сыты, — зевнул Замысловский.
Санкт-Петербург встретил гостей неприветливо. И не так уж морозно было, судя по термометру на стене Николаевского вокзала, да и часы на башне показывали всего три пополудни, но было полное впечатление глубокой холодной ночи. Замысловский зашел в здание вокзала, чтобы протелефонировать министру юстиции. Чаплинский ждал его на Знаменской площади. С Невского проспекта задувал ледяной ветер, прокурор поспешил поднять бобровый воротник шинели, но все равно продрог до костей. Однако странно: тело мерзло, а душа отогревалась при виде прямых улиц фасадной застройки, казалось, специально проложенных с тем расчетом, чтобы холодные вихри не встречали препятствия. Сумрачный Петербург был гораздо милее сердцу прокурора, чем солнечный Киев. Всякий раз, посещая столицу, а в последние годы он часто наезжал в министерство юстиции похлопотать о прокурорском месте, Чаплинский с волнением думал, что отсюда, с плоских невских берегов повелевают огромной империей, раскинувшейся от Балтийского моря до Тихого океана.
Над головой Чаплинского навис исполинский квадратный сапог. Про памятник Александру III на Знаменской площади сочинили частушку: «На площади стоит комод, на комоде бегемот, на бегемоте обормот», но Чаплинскому памятник не казался уродливым. От темного колосса, под которым прогибался бегемотоподобный конь-тяжеловоз, исходила непоколебимая сила и уверенность. А версты за две, на Сенатской площади, гарцевал Медный всадник. Два памятника символизировали двухвековой путь России, поднятой на дыбы великим преобразователем и величаво-спокойной при его наследниках.
Зажглись электрические фонари, и Чаплинский увидел в их свете переходящего площадь Замысловского.
— Иван Григорьевич малость прихворнул, — сообщил депутат. — Поедем прямо к нему на квартиру. Черт! Лихачей расхватали, придется брать чухонского ваньку.
Замысловский махнул рукой ближайшему извозчику, стоявшему неподалеку от полосатой будки, в которой прятался от пронизывающих вихрей солдат с винтовкой. Сани обогнули статую царя-исполина. На улицах почти не встречалось экипажей, только звенели заиндевевшие трамваи. Витрины магазинов светились изнутри холодным лиловым светом, и выставленные в них манекены казались посиневшими мертвецами. Извозчик берег мохнатую лошаденку, не обращая внимания на понукания Замысловского. Депутат в сердцах выругался: